Александр Закуренко “Доброжелатель” роман пятая книга

Александр Закуренко “Доброжелатель” роман пятая книга
"наша улица" ежемесячный литературный журнал
основатель и главный редактор юрий кувалдин москва

 

Александр Закуренко родился в 1962 году во Львове. Учился на механико-математическом факультете Киевского Государственного Университета, в Литературном институте имени Горького. В 1989-1990 гг. жил в США. Преподавал в аспирантуре Брин Мар колледжа (штат Пенсильвания) на семинаре по Андрею Платонову. Был приглашён в докторантуру Колумбийского Университета по специальности «Русская литература Серебряного века». Читал лекции по русской литературе и религиозной философии в Югославии, Дании, США, Православном университете имени апостола Иоанна Богослова. Стихи и проза Александра Закуренко выходили в журналах «Грани», «Новый мир», «Знамя» и других изданиях. Александр — автор шести неопубликованных поэтических книг, более сорока статей по вопросам русской и европейской литературы, философии, богословия, переводов с английского, болгарского, украинского. Перевел с сербского книги «Трагедия и Литургия» Жарко Видовича и «Религиозное и психологическое бытие» Владеты Йеротича. Автор поэтического сборника «Прошлый век» - Киев-Москва, 1994   и книги «Возвращение к смыслам. Старые и новые образы в культуре: опыт глубинного прочтения» - М.: Издательство ББИ, 2014.

 

 

 

 

 

вернуться
на главную
страницу

Александр Закуренко

ДОБРОЖЕЛАТЕЛЬ

роман пятая книга

Пятая книга
Свидетельство

здесь даже солдат в подворотне охранник в тулупе с мешком прислуга с услугой на сотню таксист заходящий пешком и то принимают на веру и слово и душу других шалава приправа полова октава трёхстишие стих

Y tocamos el cenit último
con la luz de nuestras cabezas
y nos detenemos seguros
de estar en lo que no se deja.
Juan Ramón Jiménez. Requiem
(И нас высоким озареньем / земная одаряет твердь./ И нам надеждой: остаемся / в ней, что не знает слова "смерть". Реквием. Перевод В. Андреева.)

 

Глава 1
Фарцовка и служба

Стих октябрьский ветер, тревога ЮБ улеглась чуть позже, когда краем глаза он увидал позади себя движение то ли крутящихся листьев, то ли услыхал шепот преследующих его шагов. Опасность бодрила так же, как легкая осенняя свежесть, и Юрий Борисович вдруг увидел себя со стороны, крепкого седовласого служивого, защищающего страну. Он шел и память услужливо открывала ему прошлое, освещала путь, начальную точку которого он и заметил между мелькнувшей вороной и проехавшим мимо трамваем.
Это случилось еще в студенческие годы. Юрочка Хмель закончил математическую спецшколу, нечто вроде советской Касталии для будущих ученых, им читали лекции лучшие учителя математики и физики в СССР, они участвовали в различных Олимпиадах, смотрели на окружающих школьников свысока и, действительно, выглядели более подготовленными и талантливыми. Культ науки и свободомыслия, чтения книг и долгих, бывало, до утра, споров, – развивали в них некое ирреальное чувство свободы. Им казалось, что страна пестует и лелеет их из чистого альтруизма, что великая партия любит науку и восхищается молодыми дарованиями из любви ко всему настоящему и самобытному, и никому из них не приходило в голову, что за любовь государства следует платить ответной любовью, потому что государство – отнюдь не родители, оно, в некотором роде, полномочный представитель Творца на Земле, и, как Творец всего сущего (есть он или нет, не столь важно, его, к примеру, можно назвать Природой или Мировым Законом) требует от своих созданий ответных шагов и любви, так и создавшее их государство после определенного периода бесплотного ожидания обязательно потребует от них ответного доказательства любви или хотя бы благородной признательности. Юрию и в голову не приходило, что за те преимущества, которые были ему дарованы по сравнению со скромными возможностями сограждан, следует платить.
Он легко и радостно поступил в Московский Университет на механико-математический факультет, легко и радостно учился, продолжая вольнодумничать и рассказывать в комнатах общежития, куда заглядывал к однокурсникам, анекдоты о вождях и социалистической жизни, не понимая, что и учится, и живет с гарантией на будущую работу и внимание государства только благодаря столь нелепому и неразумному с его и его друзей точки зрения социализму. Впрочем, вопросы о смысле государства волновали его мало. Он знал, что за бугром живут значительно богаче и лучше, что там качественнее одежда, машины, компьютеры, медицина, суды, в общем, все, кроме танков, бомб и культуры. Хотя музыка и книги, иногда доходившие оттуда, ничем не уступали нашим, а современная музыка и вовсе превосходила нашу скучную официальную эстраду. Исключение составляли барды и КСПэшное движение, возникшее в конце шестидесятых. Оно создавало иллюзию свободы – достаточно было взять в руки гитару и спеть на трех блатных аккордах незамысловатые стихи о природе, тумане и последнем троллейбусе, и казалось, что обретенные внутри груди уют и тепло, и любовь к ближним не затихнут после окончания пения, а так и задержатся в уголках глаз и дрожании ладоней на острых голых коленях соседки у костра и обветренном суровом лице и крепком плече друга.
В это же время в Москву стали проникать записи Битлз – и это тоже было откровением, почти религией. Молодым английским гитаристам стали поклоняться, их фотографии хранились рядом с фотографиями родителей и любимых, а иногда они сами заменяли и любимых, и родителей, впрочем, только в духовном и интеллектуальном плане. Их мелодии и раскрепощенность, их молодая жеребячья радость и абсолютная прозрачность мысли, если таковая вообще существовала в их текстах, были близки собственной молодости Юры и его сверстников. Кроме того, английский язык, слышный сквозь потрескивание магнитофонных лент, навевал призрачные картины тамбытия: уютные бары с приглушенным светом и красноватой тяжелой жидкостью – виски в прозрачном большом бокале, за окном двухэтажные автобусы, блуждающие в вечном лондонском моросящем дожде, гудки красивых автомобилей и барж на Темзе, Сене, Гудзоне, загадочные красавицы из фильмов Антониони, негры с саксофонами в подземных переходах и поцелуи под мостами тяжелой каменной кладки. Как легко было ощущать себя свободными, молодыми, талантливыми. Гитара, магнитофон, однодневный роман с провинциалкой, нетривиально решенная задача, пиво в день стипендии, новенький анекдот и вновь разговоры до утра – вот и весь набор счастливой полноценной жизни.
Отрезвление пришло внезапно и на редкость банально. Случайный приятель в общежитии предложил продать через знакомых привезенные ему из США родственниками джинсы. Джинсы были новыми, упрятанными в панцирь шуршащей упаковки, сквозь прозрачный плотный материал которой виднелись бирки и сзади желтый лейбл "Леви Страус", от них исходил синтетический сладкий запах, обещавший будущему владельцу мгновения незабываемой встречи, той, когда впервые чужая плотная материя, словно кожа волшебного животного, вдруг охватывала твои ноги и смыкалась на пояснице, делая тебя сильным, стройным и непобедимым. Стоили они там, по словам приятеля, двести долларов, а здесь он готов был продать их за сто рублей, пятьдесят себе, пятьдесят Юре, если он возьмет реализацию и сбыт на себя. "О, счастливые времена! – думал Юрий Борисович, – времена, когда простые штаны могли приносить счастье, будто ты открыл неизвестный материк, переплыл море, покорил вершину, гимн богу-вещи в аскетическом советском чистилище, пропуск в буржуазный рай в виде желтой наклейки сзади!"
Его арестовали при первой же попытке продажи. Впоследствии, анализируя ситуацию, он понял, что для его вербовки использовался обычный механизм, которым затем он начал пользоваться и сам: важно было забросить крючок, а затем напугать попавшуюся рыбку. И ловились почти все, страх слишком въелся в советские души и почти никто и никогда не сопротивлялся. Правда, некоторые все же умудрялись сорваться – начинали пить, скандалить, их увольняли с работы без помощи органов и они теряли всякий интерес для бдительной контрразведки. Но большая часть честно признавала свои ошибки и затем начинала свое тайное сотрудничество с мелкими визитами по указанным адресам и передачей нужной КГБ информации.
Но тогда, когда к молодому и подающему надежды ученому, стоящему с пакетом с лежащими в нем джинсами внезапно подошли два немногим старше его человека в пиджаках, при галстуках, несмотря на жаркий московский день, ему показалось, что мир рухнул. Затем был допрос, на котором он быстро признался в том, что собирался продать джинсы, затем ему пригрозили тюрьмой за спекуляцию, а затем, когда он во всем раскаялся и подписал все, что нужно, ему предложили рассказать о тех разговорах, которые ведутся в общежитии. При этом ему гарантировали, что дело его замнут, из университета никто выгонять его не будет, даже наоборот, помогут с аспирантурой и диссертацией, но взамен он, как настоящий мужчина, обязан будет доказать, что действительно раскаялся и готов исправиться  и помогать государству, которое столько для него сделало и так о нем, свинье неблагодарной, заботится.
Так началось его сотрудничество с органами безопасности, и очень скоро он убедился, что поступил правильно. Его, действительно, пригласили в аспирантуру, затем в закрытый институт, где он вскоре защитил диссертацию и начал работать над одной из военных программ. Он помогал КГБ, КГБ помогал стране, немного перепадала и ему, тайному агенту. Более того, он убеждался все более в том, что дело идет к распаду государства – слишком многие хотели этого, не понимая, что подрубают сук, на котором сидят. Не станет государства, не станет науки и некому будет по вечерам на кухнях рассказывать анекдоты о вождях. Часть самых востребованных уедет за границу, часть самых честных и сильных останется служить новому государству, если, конечно, оно захочет принять эти служение и службу. Но, вероятно, если все развалится, наука перестанет быть кому-нибудь нужна. Ведь для того, чтобы содержать государство в порядке, на Руси нужна власть, а после распада ее не останется, а значит, не останется и сильного государства, способного обеспечивать работу науки и культуры. Собственно, так и случилось впоследствии, но тогда, когда он только начал свою работу, все эти мысли не были еще продуманы, - им двигал страх, а не желание приносить пользу. Первый звонок прогремел, когда с его помощью был изобличен заведующий соседней лаборатории. Он начал вести переговоры с одним из западных университетов о совместной работе, причем передавал для этой работы секретную информацию, наработанную в их конторе. Юрий узнал о его связи с американцами случайно, во время одной из совместных пьянок, когда несчастный завлаб разлил всем виски и на вопрос о том, где он достал столь дорогостоящий напиток, ответил, что друзья из Массачусетса прислали.
Юрий Борисович доложил об этом уже на следующий день – было принято, что он в экстренном случае будет звонить по указанному телефону и курирующий его офицер будет назначать встречу. Его попросили усилить дружбу с завлабом и постараться выйти на иностранцев, когда они будут в Москве. Так и получилось, вновь была общая пьянка, теперь уже дома у общего сотрудника, там Юрий много общался с коллегами из американского университета, назвал им и свою тему (она была заранее согласованна в КГБ), вскоре на него вышли и тоже предложили участвовать в общем проекте.
Затем все внезапно кончилось, завлаб был арестован (он, кажется, отсидел годика три, теперь в Израиле работает, физикой занимается в Тель-Авиве), иностранцы пропали, а Юрий Борисович защитил диссертацию и сам стал заведовать лабораторией, правда, другой.
Мучила ли Юрия Борисовича совесть? Естественно, нет. Все разговоры о стукачах придумали недальновидные совки, которые хотели всю жизнь кормиться из государственного корыта, наивно полагая, что могут при этом ругать и предлагаемую им пищу, и само корыто, и начальника хлева, и пастуха.
Совесть была функцией от неправильного понимания жизни. Ее ощущали те же, кто считал зло чем-то отрицательным – настолько отрицательным, что необходимо было бороться, даже ценой собственной жизни или жизни и судьбы близких людей с этим злом.
Но если зло входило в Божественный Промысел, то его просто не было. Получалась замечательная теодицея: зло есть форма добра, его изнанка, без которой добро просто не существует. Поэтому, помогая злу, я активизировал добро. Ему вспоминался фильм о некоем фотографе, сдавшем во время войны нацистам накормивших его людей. И только в немецком застенке они познали себя: кто-то стал героем, кто-то остался просто порядочным человеком, кто-то погиб, защищая свое достоинство. Но без помощи предателя-фотографа они не смогли бы открыть в себе то Добро, которое было погребено под плотным слоем их приевшегося в прямом смысле бюргерского быта.
Что касается России, то ее историческая судьба была слишком плачевна. Кому как не ему было понятно, что за государственную мощь страна заплатила таким количеством трупов, что будь они зомби, они смогли бы заселить несколько европейских стран. Кто еще, кроме русских, вынес бы такое кровопускание. И вот что любопытно – вся эта философско-религиозная шваль, которой стали зачитываться нынешние интеллектуалы, взрыхлила почву, в которую потом улеглась сама и отправила миллионы своих соотечественников. Кто, как ни они, эти искатели правды за чужой счет, расшатали государство и подорвали веру народа в правильность русского пути? Это они заменили реальную землю мифом о Святой Руси, которую никто-то и не видел. А кто служить будет? Учить, лечить, защищать простых людей от бандитов. Жандармов они ненавидели, аппарат насилия отвергали. Свободы хотели. А для России свобода смертельна, да и хочет ли ее простой человек, пока ему вот такие умники не замутят головы. Недаром русский народ любил Сталина, а до этого Петра, а до этого Грозного. Боялся, проклинал, но и любил. А кто любит, например, Горбачева или Ельцина? Холуи и лакеи. За что любить нули? Данилевский вот считал, что русские готовы к свободе и предсказывал им грандиозное будущее. Кажется, он выделил четыре основы русской жизни: религию, культуру, политику, экономику. И каков результат? Верующих в стране, которой обещали мессианское будущее, процента три-четыре. Культура осталась в голове московской интеллигенции, которая страну просрала и разбежалась по тусовкам, политику вершат недоумки без капли русской крови или лизоблюды, умеющие только задницы лизать начальству, экономика давно накрылась, ее заменило воровство приближенных к Ельцину скотов. И кого теперь защищать, кому служить? пусть его дочь уматывает как можно скорее, там, в Америке уже полно ее друзей. Если бы тогда он знал, что и Петр переберется в штаты и неплохо там обоснуется, он бы вел себя иначе. Но ладно, эта цель отстреляна, надо найти Ксюше надежного жениха-иностранца (америкашку или немца на худой конец), проверить по своим каналам, и отправить их на исторического родину

 

Глава 2
Человеческий материал

Работа с человеческим материалом доставляла ЮБ громадное удовольствие: после почти всякого допроса, после того, как он ломал человека или заставлял его доносить на близких, он ощущал прилив сил и дополнительную уверенность в том, что человек – существо слабое и бессмысленное, и что его работа есть не только работа санитара человеческого сообщества, но и некая благородная миссия по укреплению в человеке силы духа, а в обществе – здорового уклада и законного права сильного строить правильную жизнь в том числе и для слабых.
Гнилая интеллигенция, мировая культура и кумиры всех времен и народов только и твердили, что жизнь ужасна, бессмысленна, что ничего в ней изменить нельзя. ЮБ не мог принять эту самоубийственную логики смерти, вернее, логику жизни как ожидания смерти. Жизнь стоила дорого сама по себе. Слишком дорого, чтобы отдавать ее под нож самоанализа или на суд несуществующей совести. В ней был смысл – в борьбе, в движении, во власти и силе. Врали те, кто говорил о поражении человека в мировой истории и о необходимости личной и социальной капитуляции.
На самом деле, было, за что и за кого сражаться, – за дочь, за порядок, за родину. За то, чтобы он мог изменять жене с молодыми студентками, ощущая свою мужскую силу и привлекательность, командовать людьми, учить дочь жизни, подготавливая к будущим испытаниям, сохранять, несмотря на обман, свой дом. Обманывали и изменяли все, и возможно, это же будет делать Ксюша и будут делать с ней, поэтому хорошо, чтобы у нее появился бы некоторый предварительный полигон, некая "груша", макет для тренировки, спаринг-партнер, чтобы последующие измены и предательства воспринимались бы и осуществлялись легко. И поэтому появление Петра ЮБ воспринял с радостью, ему чем-то нравился этот молодой упрямец, плывущий по жизни в некотором опьянении от собственных мыслей и мечтаний. "Им будет полезно разочароваться друг в друге, тем более, что Карсавин совсем не пара моей дочурке. Ей нужен стабильный человек, способный окружить ее заботой", – поэтому с Петром следовало так или иначе расставаться и ЮБ решил подключить своих знакомых, чтобы чуть-чуть напугать ухажера, а заодно и сломать его, заставить настучать на любимую девушку, благо, далее него самого эта липовая информация все равно не пошла бы, и показать Ксюхе, с каким (исключительно в ее молодом романтическом мире!) гавном она имеет дело. Так одним махом всех убивахом, и женишка отвадим, и дочь воспитаем, и сами удовольствие получим.

 

Глава 3
Допрос

Он посмотрел на себя в зеркало – седой господин (парик сидел незаметно), волевое лицо (перед допросом оно само искало для себя выражение: гневное или доброе, задумчивое или рассеянное, будто пианист, разминаясь, перебирает клавиши), широкие плечи, почти тот же овал лица с чуть более одутловатыми щеками, нечто вроде накладных плеч (это чтобы Петр мучился от недоумения, почти узнав его и в то же время понимая, что он не может быть таковым, поскольку если он, это он, он должен был бы скрыть свою службу – не может же отец невесты допрашивать ее жениха), сыграть следовало очень тонко и это разогревало его кровь, как перед выходом на футбольное поле или перед молодой красивой девушкой, которую следовало завоевать.
ЮБ остался доволен осмотром и, спрятав зеркало в один из бездонных ящиков громадного покрытого зеленым казенным сукном стола, нажал на кнопку вызова. Ему уже доложили о том, что Карсавин привезен и находится в вестибюле, и теперь оставалось разыграть комедию и сломать этого в общем-то неплохого парня. Но дочь и принципы важнее.
План был готов – вначале прикинуться заботливым следователем, у которого сыну столько же лет, сколько и Карсавину, объяснить, что каждый может сорваться и он, ЮБ, готов помочь, конечно, если Петр будет искренним – расскажет, кто напечатал книги, откуда они, кто их купил и зачем. Собственно, они и так знают всю эту дешевую информацию (тут ЮБ лукавил, брал на живца – обычно именно после намека на то, что все и так известно, допрашиваемые и начинал колоться – ему, только что выдернутому из привычного русла жизни и в голову не могло прийти, что советские органы просто врут), так что его, ЮБ, вопросы – всего лишь тест на возможность дальнейшего сотрудничества.
И Карсавин вроде бы с радостью, легко и, как водится с запинками и робким заискивающим взглядом, пытающимся прочитать в его, ЮБ непроницаемых глазах подсказку или, наоборот, осуждение, признался, что он сам печатал книги, купил их на черном рынке у некоего книжного жука Гоши, которого подробно описал, сделал на своей машинке пять копий и хотел каждую загнать по 25 руб.
Правда, дальше вышла заминка и Петр с трудом смог назвать только двух человек, которые купили у него книги, потом, когда ЮБ вздохнул и предположил, что Карсавина все-таки выгонят из института – вспомнил еще одного. Все шло по намеченному плану, скучно и обыкновенно, и ЮБ тогда не мог и предположить, что Карсавин врет, что он уже вступил на его, профессионала, территорию, и пытается играть на ней, разворачивая перед ним спектакль о струсившем студентике, а сам в это время напряженно и по-дилетантски просчитывает хода и дает порциями то ложную, то правдивую информацию.
ЮБ и предположить не мог, что никакого жука Гоши не существует (его сотрудники потратили несколько дней, рыская по книжному рынку в поисках вымышленного Гоши в черной кожаной куртке, кудрявого и с еврейским акцентом), что экземпляры были напечатаны совсем на другой машинке, тут Карсавин взял вину на себя, выгораживая истинного «виновника» распространения запретной литературы, что из всех покупателей книг только один окажется реальным – друг Карсавина, которого тот предупредил в тот же день, так что когда ЮБ заявился, его уже ждали с готовой отмазкой – во всем виноват Петр, это он, как филолог, порекомендовал купить запрещенного поэта, правда о том, что поэт запрещен, собака, не сказал, так что вот вам, товарищ майор, книжечка, извините, больше не буду, я совсем другому в своем техническом вузе учусь…
Остальные покупатели вовсе оказались мертвыми – это было установлено после проверок: один умер лет десять назад, другой недавно, но Карсавин ведь знал об этом, когда называл имена современных мертвых душ.
Собственно, и согласие Петра сотрудничать выразилось в том, что он нарушил подписку о неразглашении и предупредил многих из тех, о ком ЮБ его спрашивал – опять же, его сотрудники проследили передвижения Карсавина и доложили ЮБ, что подопечный посещает именно тех, кого должен был бы «опекать», а о результатах опеки и бесед докладывать самому ЮБ.
Тогда-то, когда все это стало раскрываться, ЮБ и решил, что прекращает игру с Карсавиным, и теперь навредит ему всерьез, в отместку за подлое поведение, за отказ и обман его, который ломал людей и поважнее, и покрепче статью, чем неудавшийся (тут ЮБ был уверен – Ксюша поверила отцу, когда в дом пришли с обыском – и знала, что это ее воздыхатель настучал на нее) женишок его дочурки.
Но в целом, сейчас, через восемь лет после тех событий, недоумение у ЮБ осталось ‑ Петр держал себя на допросах достойно, так, малость струхнул поначалу, а после даже коготки показал, никого не выдал, разве что по глупости и непониманию ситуации назвал парочку имен, и они тоже в дело пошли: всех, о ком шла речь на допросах, опросили, намекнули, что их выдал Карсавин, мельком кое-кому даже показания Петра показали, ту часть, где знакомые имена и фамилии написаны, а ту, где Петр отказывался сотрудничать, изъяли из протокола – и жизнь претендента на руку дочери была поломана, но все-таки Карсавин, в отличие от него, Юрия Борисовича, молодого подающего надежды ученого, каким он был когда-то, не испугался. Почему Петр отказался сотрудничать, а он, сильный и талантливый – согласился? Что позволило Карсавину, человеку явно рыхлому, с кучей интеллигентских заблуждений и гипертрофированной самооценкой, не испугаться лагеря или дурки? Ведь его реально могли посадить, сколько раз такое делали – жизнь навсегда поломать, в психушке аминазином и сульфой заколоть, больным человеком сделать, инвалидом. Собственно, сам же Хмель и не пустил дело дальше – он всего лишь отвадить Петра от Ксюшки хотел и припугнуть немножко, на место поставить, заставить видеть реальность и свое место в ней. А Карсавин уехал, но никаких бумаг не подписал. Так что тогда Хмель только часть своих задач решил, и вот теперь, когда Петр вдруг вернулся (хотя внутренне ЮБ совсем не удивился – упрямство подопечного он помнил хорошо, и где-то в глубине души ждал, что история не закончена), оказалось, что схватка должна продолжиться, только теперь из загонщика он вдруг может превратиться в преследуемого зверя, что ж, интересно на старости лет тряхнуть молодостью, вспомнить все свои подвиги, ему и не таких приходилось ломать, поиграем с Петрушей, а потом и придавим, если надо, дружков подключим, плевать, что теперь тот иностранный гражданин, хулиганы и американцев бьют, и ножичками поразукрашивать могут, на такой случай у Хмеля были свои, проверенные временем, кадры – некогда попавшиеся мелкие бандитики, отпущенные на поруки под обязательства помогать органам – тоже своего рода доброжелатели и сотрудники, только внештатные, подневольные. А подневольные еще лучше служат, русский человек быстро к неволе привыкает и потом часто даже благодарит своего хозяина за неволю, всякие там захары и последыши со школы в голове у него вертятся, даже если он и не читал, на архетипическом уровне все одно помнит, помнит лакейство и холопство и благодарит за него и товарища сталина, и других крепких хозяев.
Таков русский человек – он только слабости и слюнтяйства не прощает вершителем судеб, вот слабых он не любит – федора иоаныча, павлушу придушенного, николашку второго – не любит за то, что кровь отказались пускать, человека идее, государству, нации предпочли, как и кумир их, ‑ еврейский проповедник, у которого только и хватило сил – попасть на крест, а жизнь переиначить или хотя бы под себя подстроить – увы, нет.
Нет, России нужны сильные, как он, держащие в руках все нити, способные и на подвиг, и на предательство во имя подвига.
Не мог, не мог он тогда ошибиться. Человека спасает только сам человек. Но раз в России убили царя, уничтожили прежнюю страну, значит, там было что-то слишком всерьез не в порядке. Предав монархию, получили лучшую жизнь, или все-таки не получили, и тогда его теория не верна. Как быть с теми, кто держался, кто оставался верен? Как быть с Петрушей, который вдруг, когда казалось уже сломлен и готов подписать любые бумаги – и договор о сотрудничестве, вдруг отказывается и соглашается попасть в лагерь или психушку. Что дает человеку силы, если человек слаб?
Русь слиняла в два дня. Но ведь пасть в одночасье может только гнилое изнутри. Или Русь не слиняла, или она из государственных форм перешла в самые крепкие и оттого непобедимые формы личного стояния? Может, всякий раз, когда кто-то не сдается ему, он имеет дело с той распыленной и раскуроченной по русским сердцам страной?

 

Глава 4
Заметание следов

Выйдя из дома, Юрий Борисович почти сразу же ощутил, что за ним следят и в первой же витрине (магазин вынырнул из-за остановки маршрутки) перед проходным двором, выводящим к трамвайным путям, по которым бежали вагончики, донося людей до провала метро – увидел фигуру Карсавина.
Петька увязался почему-то, – подумал ЮБ, – что он хочет, глупенький сморчок, именно так, с уменьшительно-ласкательным суффиксом, благо, родной язык, расплывчатый, рыхлый, в завитушках смягчающих ненависть морфем, такой же безвольный, как и страна, и народ, позволял даже презрение прятать в одеждах нежности, что ему надо, куда и зачем он вернулся, ведь уже доломали, место указали, от дочки отвадили, вроде же всем лучше, чего он хочет, напугать, отомстить? И кому? Ему, крепкому мужику с громадным жизненным опытом, таких вот интеллигентишек сгибавшему одним пальцем, ему, умному и злому, честному и твердому.
Совсем там в своих штатах ополоумел, от скуки развлечений ищет, ну что ж, ищет, значит получит, для начала просто поводим его по городу, то подпуская, то запутывая, дадим, так сказать, мастер-класс слежки дилетанту, а то, если способности покажет, и на службу пригласим, будет в Колумбийском еще один наш человек. А если образумится, может, и Ксюша им заинтересуется вновь, она ведь хотела бы умотать в америки, может, ее бывшая любовь как раз и подможет.
ЮБ шел по городу будто нырял в некую устойчивую, вязкую массу, которая тотчас же за ним стягивалась, закрывая прорытые его телом ходы, и вновь восстанавливала порядок пространства и времени, он чувствовал каждое движение и взгляд Петра – спиной, затылком, всем натренированным на подозрение телом, и в нем просыпался азарт охотника, правда, в новом амплуа, лжежертвы, преследуемого травести, подсадной утки – а в конце он, правда еще не зная каким образом, должен был уготовить Карсавину ловушку – почище предыдущих, а может, и просто прозвониться в отдел, попросить подсуетиться коллег - и дождаться, когда Петра возьмут сослуживцы неудавшегося тестя.
Но мальчишка – он по-прежнему числил солидного профессора по части юношества, как и свою дочь все еще видел маленькой, требующей защиты девочкой, бросил ему вызов и делом чести, мужским делом – Юрий Борисович не разграничивал служебное и мужское – честь и долг – было ответить зарвавшемуся пацану, один на один, поводить его за собой, а потом где-нибудь резко в закутках города бросить и выйти ему в тыл для решающего удара. Как будто я генералиссимус, принимающий решения о взятии немцев  в Сталинградский котел, – ухмыльнувшись, подумал ЮБ, – как будто мы не личные проблемы решаем, а судьбы фронта, страны, мира…
Торопиться было некуда и мысленно ЮБ продумывал не только путь охоты на неопытного охотника но и последнюю главу своего трактата, и эти мысли накладывались друг на друга, как в симфонической музыке накладываются друг на друга музыкальные темы и скрипки сливаются с органом, трубами, но при этом их раздельные голоса остаются несмешанными, каждый о своем и в собственноручной тональности и со своим звучанием и смыслом.
Вот он прошли мимо дома, похожего на новгородский кремль, вот мелькнул мимо псковский, вот гранитное русло воды, снова каменные палаты, ветер, дующий с реки, как в далеком Петербурге, на сенатской, звучали барабаны и дробь их покачивала маки на Елисейском поле, а вот следующий, в светлой охре, с завитушками у балконов, зеленых, как мать городов русских, и снова запах воды, но уже другого толка, крещенского, для всего его отечества, которое следует спасти от этих заезжих мстителей с извращенным понятием родины и цели жизни – и листья под ногами как на склонах великой первой и священной для каждого русского сердца реки.
А вот коричневый готический цвет Прибалтики или Прикарпатья, восточная Европа в каменных мрачноватых осенних одеждах, лишь часть его мира, его империи, универсума, в котором место не тому, кто желает зла, но ему – доброжелателю ближнего своего, своей дочери, своей семьи, своей службы, своей родины. И место разным народам и культурам кроме одной – человеконенавистнической культуры стяжательства.
ЮБ шел и наполнялось сердце его гордостью за свою жизнь, и презрением, точнее даже жалостью к далеко позади прячущемуся и оттого еще более жалкому Карсавину, эмигранту и стукачу, нет, отказавшемуся от стука, нет, не стука, а служения родине, идеи, любви.
Вскоре перед ним открылся большой проспект, в самом центре, в сердце его страны, и он с удовольствием, остановившись у светофора, смотрел на широкий потом машин, троллейбусов, автобусов, заполненных дневным людом, на эту массу железного мира, созданного руками его соотечественников, и служащих его соотечественникам, ему самому, этому городу, всей его стране. Он всматривался, как некогда смотрели его предки с одного берега реки на костры с другого – среди поля, полного птиц и шатров, прежде чем нырнуть в воду и перейти реку – оставить позади надежду на отступление и спасение – и тем спасти и себя, и свое бессмертное имя, и свое отечество на многие столетия вперед – так всматривался в лица стоящих с другой стороны улицы людей, под таким же, близнецы-братья, светофором, ожидая когда загорится зеленый свет, и ощущая приближение Карсавина всем своим естеством, будто сосредоточившемся в спине и затылке.


Глава 5
Разговор со светофором

Снова дул холодный ветер, пришлось поднять воротники ссутулиться, что вкупе с целью его движения вдоль меняющих цвета стен показалось Петру пародией на детектив: парижская осень, ален делон с голубыми грустными глазами, за кадром лирическая музыка, падает снег, падает дождь, падает жизнь, падает человек, тоскливый голос, вот алое пятно расплывается по белоснежному плащу и голубые печальные глаза уже смотрят в голубое прозрачное небо, что стоят мгновения жизни в сравнении с этой голубизной, уходом, приходом, ЮБ шел достаточно быстро, снова спешил куда-то, может, на встречу с еще одной Эльмой-Эльзой (в груди застучал и покатился белый пустой шарик, с гулким звуком ударяясь о ребра), или с таким же, как он, студентом, запутавшимся в любви и долге, назад не оглядывался, вряд ли подозревал слежку, да и кто бы мог следить за ним в его стране, схваченной неширокой крепкой ладонью под кадык, в его стране, где каждый или стучал, или готовился застучать, или как он, заставлял стучать и с чувством глубокого удовлетворения слушал производимый народонаселением стук, рингостар коллективного действия, модернизированный бурлацкий стон по-над волгой широкою русской рекой, машины остановились, зеленый зрачок открылся, с интересом всматриваясь в ручеек людей, вот седая голова, уважаемый человек, здравствуй, светофор, здравствуй, ЮБ, мудрый человек, куда идешь? а зачем тебе знать, брат светофор, у нас свои дела, человеческие, слишком человеческие, смотри своими разноцветными радужными глазами, чтобы никто никого не переехал, чтобы маленькие были в безопасности, а большие не обижали маленьких, ты с грузовичками общайся и машинками, а мне оставь людей и людишек, они посложнее твоих механизмов и внимания требуют большего, и умения обласкать и припугнуть, чтобы дорогу в нужном месте переходили и за светом следили, и за цветом твои тоже, а то как же без порядка, как же жить страна будет, если светофоры работать перестанут или люди правила перехода дорог забудут, или машины начнут ездить на зеленый, а листья падать на желтый, а быки бежать на красный, кто тогда встанет на пути хаоса и распада, кто защитит маленького и неразумного человечка от большого и страшного быка взбесившегося времени, только он, тореадор, кармен-сюита, плисецкая, прекрасная фигурка, талантливая, но ведь тоже из страны умотала, он бы ее попридержал, заставил отработать затраченный на ее успехи труд хлебопеков, слесарей и дворников…
Светофор мигнул желтым, предваряя готовность сменить потоки движущихся существ с железного и пластикового на живой от крови и ненависти – Карсавин нащупал в правом кармане пальто пистолет, как раз здесь, на переходе, среди шума и грохота большого тела города можно было легко оказаться рядом и приставить дуло к боку ЮБ, все спешили, никто бы не заметил, не услышал, а потом и задать тот самый главный вопрос – кто, кто донес на него, и кто его допрашивал, кто затеял всю эту игру, разрушил их любовь, их двоих, а значит, и весь мир вокруг них.
И когда зеленый зрачок распахнулся навстречу ожидающим людям, и Юрий Борисович сдвинулся с места, Карсавин ускорил шаг, и на середине широченной улицы догнал ЮБ, и сквозь дорогую ткань кармана выпятил словно хоботок, дуло пистолета.
Юрий Борисович увидел широко направленный на него взгляд Петра, услышал какие-то вопросительный слова и в левом своем боку ощутил холодок, будто ткнувшийся в угол его тела ствол (он сразу распознал то узкое открытое отверстие, даже через ткани и кожу) – был не стволом пистолета, но загадочным туннелем в иной мир, будто он высасывал через эту металлическую трубочку, так неуютно примостившуюся у него рядом с сердцем, всю кровь, все тепло, всю жизнь, будто через это отверстие из иного мира взглянули на него и позвали к себе – и холод этого приказа расплылся мгновенно по всему телу, кольнул в сердце, и ЮБ повиновался шедшему из неизвестности зову и аукащему ему – двигающемуся навстречу в прохладную чащу.

 

Глава 6
У ментов

Общежитие удивило ее раскованностью нравов и алчными взглядами ребят. В первую же ночь в их комнату стали ломиться абсолютно пьяные старшекурсники, в третью она напилась с соседкой и пошла на танцы, а затем едва убежала от прилипшего к ней невысоко киргиза с расплывшимся от спиртного лицом и жадными руками. Через две недели она стала женщиной в комнате некоего Ивана: белобрысого юноши из-за Урала. Он пригласил ее с соседкой, они полночи пили и рассказывали друг другу о своих городах, соседку кто-то увел, ей было любопытно и достаточно безразлично, в конце концов, так жили все – и ломаться не стоило. Любить она никого не любила.
Так прошли три года ее жизни в Москве: коротенькие романчики, постельные истории, пьянки. Все это ей нравилось и единственное, что навевало грусть – то, что после Москвы придется возвращаться к себе в Мелитополь. Разве что выскочить замуж за москвича, но где такого найдешь, который упадет на не очень-то красивую (хотя, конечно, симпатичную – думала она о себе) девчонку. Впрочем, как повезет. И сейчас, сидя перед молоденьким милиционером, она чувствовала, что это, возможно, тот самый шанс. Сержант не скрывая, глазел на ее закинутые одна на другую ноги под коротенькой топорщащейся юбчонкой.
– Значится так, – сообщил, сглотнув слюну, мент, – что вы, гражданочка, видели и почему, ешкин кот, ты без регистрации в Москве?
Анютка еще выше задрала колено, так чтоб этот молодой смущающийся ментик совсем уж забалдел, пусть позыркает, ей-то чего, она же законы не нарушала, ПТУ закончила и вот работу ищет, вчерась, толькоть и приехала значит, к подружке то есть, а не то, чтобы финтить и мухлевать, а подружка ее и должна была это вот, как его, – тут она вскинула глазки и увидела как милиционер с трудом отрывается от созерцания ее ног и отсутствующего прикрытия в виде юбки и сурово откликаясь на ее несколько заискивающий и жалобный тон говорит – регистрацию, ешкин кот, знать, молодая, надо, тебе-то сколько годков будет? – 18 сказала Анюта, а его, товарищ лейтенант, этого, который упал, я вот как увидела.
– Ты погодь про мужчину, ты давай о себе: че, есть где ночевать? – спросил сержант, боясь, что в комнату для допроса войдет кто-нибудь еще и тогда с девкой уже не договорюсь, а так ее бы поиметь, ешкин кот, сочная, титьки и все такое на месте, одинокое сердца мента воспламенялось по мере мечтаний о сегодняшнем вечере, да и куда девахе бежать припугнет ее штрафом, она сама под него и ляжет, уж этого ему сослуживцы понарассказывали, а про того седого, которого то ли машина сбила, то ли кто пристукнул, пусть следователи беспокоятся.
Вскоре товарищ Авдюкин Игорь Иванович составил протокол. Главным для него было решить две задачи, запугать девицу, чтобы она дала, и так описать происшедшее, чтобы было понятно, что его постовое дело свершалась без сучка ешкин кот и задрючинки, и передать его куда-нибудь выше и подальше.
Со слов свидетельницы выходило (Авдюкин подтвердил, что режим регистрации нарушен не был, предварительно пригласив Анютку к себе и получив согласие – а то не пойди к нему, так он и задержит, а потом ведь симпатичный, может, она его трахнет, да и подцепит подольше, вот ведь как глазеет, небось, баб-то и не имел – светлая ее головка вскинулась и вновь глянула она как бы ненароком весело и завлекательно на Игоря Ивановича), что она переходила улицу на зеленый свет, перед ней шел мужчина (далее следовало описание человека, похожего на Карсавина ростом и повадкой, одежду она тоже описала почти точно, разве что цвет брюк как коричневый, хотя дорогая материя карсавинских штанов имело свойство менять окраску в зависимости от освещения), затем видимость закрыла рванувшаяся с места машина дада еще до того как посередке улицы, больно широка-то проспект называется вспыхнул красный свет то бишь зеленый для водителей и она увидела как этот мужчина нагнал того седого а когда машина проехала тот седой уже лежал а этот в дорогом пальто быстро уходил дада оглянулся увидел как вокруг этого седого люди собираться начали да машина остановилась и водитель выскочил испуганный весь а вдруг это он седого задел? да я ж не видела он-то машиной все и закрыл может и он задел а может и тот в пальто чего ж он побег ну да не побег а быстренько так пошел прочь и даже не остановился когда оглянулся было ли что у него в руках чего не видела того не видела но помню что перед тем как то седой упал он этот в пальто руку в карман засунул и чего-то там шарил прямо как еще с этой стороны на дорогу то есть проспект вышел так в карман рукой шасть и стал там чего-то водить это она видела за ним же шла а том седой шел перед этим в пальто вот и все не больше ничего не видала а звук выстрела нет хотя дада тормоза то как взвизгнули и как будто-то что-то хлопнуло да она ж ни разу и не слышала как стреляют на что похоже да вот хлопок такой негромкий ведь шум вокруг ага вот здесь подписаться значит в семь вечера там-то и там-то а не придет он ее арестует поняла да и она сама непрочь прогуляться давно в Москве не была уже несколько месяцев ага пока до встречи буду жду целую Авдюкин спрятал протокол в ящик стола на лбу его горел мнообещающий девичий поцелуй пойду еще потрушу черных подумал он чтоб ешкин кот вечером бух был и с утряни на опохмел хватило…

 

Глава 7
На службе у родины

В отделении метромилиции служил товарищ Карпенко Иван Васильевич, с недавних пор собутыльник и друг Авдюкина. Именно Карпенко подсказал простой способ заработка денег – трясти чернозадых: эффективный и без затраты сил. Ненаши определялись легко – конфигурацией носа, цветом кожи, развалистой походкой, частой небритостью на щеках, в общем, сам того не осознавая, Карпенко стал специалистом по сравнительной антропологии, тем более, что к этому способу его подтолкнуло родное государство, предложив всем приезжим в Москве прописываться.
Институт прописки был хорошо знаком русскому человеку и обид не вызывал: крепостное право, сталинские паспорта, тотальный контроль за человеком – над миром парило громадное государство, закрывающее небо и светила, а внизу, в его теплой тени, стояли Карпенко и Авдюкин и шмонали приезжих, используя право на первородство.
Авдюкин, в отличие от Карпенко, не был ни жадным, ни философом межнациональных отношений. Брал в щадящем режиме, людей интеллигентных вообще уважал и если, например, кавказец носил очки, то отпускался Авдюкиным сразу после озвучивания краткой морали о необходимости вовремя посещать паспортный стол.
Девиц не трогал, хотя и недолюбливал – они ему не давали и на заигрывания не отвечали, не то, что наши хохлушки (тут он прищурился, вспомнив коленки Анютки), Карпенко же был художник и философ – деньги воспринимал как эквивалент свободы, главным считал борьбу за чистоту расы и спокойствие во вверенном ему городе, черных не любил искренне, назначая именно их причиной высокой криминальной активности в Москве. Авдюкин спорил с ним, приводя примеры своей работы в районном отделении – среди задержанных основную массу составляли пьяные соплеменники и соплеменницы, черные обычно сами разбирались со своими проблемами – что-то типа землячеств тля. Вот и сегодня они, до этой мокрухи, по утряне нескольких черных потрясли на рынке (правда, теперь может не хватить, если гулянку в ночь затеять) – Карп, так прозвали адвюкинского дружка, жабры растопырил, плавники напряг, и по вверенной им территории прошелся, широко открыв глаза, таки похожие на рыбьи – почти без ресниц, выпуклые и прозрачные, а рядом вышагивал Авдюкин, гордо оглядываясь на побежденный народ.
После рейда в нагрудных карманах голубеньких форменных рубашек, по-холостяцки застиранных, плохо глаженных, похрустывали денежки, как раз на вечернюю гулянку, а рыночные бабы, пытаясь возместить обязательные ежедневные потери, обвешивали и обсчитывали покупателей, не подозревавших, что часть их денежек уже перекочевала в карманы карпа и авдюкина, и других коллег двух бравых милиционеров.
Выпустив Анютку, которая на выходе будто случайно, прижалась, протискиваясь в дверь, к Игорю Ивановичу, отчего сердце его заколотилось, изнутри давя на тощую пока пачечку банкот в надсердечном карманчике гимнастерки, и солдатская грудь ощутила в двух точках горячие следы прикосновения анютиных сладких форм, сержант российской милиции сел на вверенный ему государством служебный стул и набрал номер тов. Карпенко.
Друг ответил почти сразу же – он в своем отделении маялся дурью, только что составив протокол по поводу бытовой драки – пьяный сынок в кровь расколошматил морду мамашки, соседи вызвали наряд, и теперь сынок буйствовал за решеткой, а мамашка давала показания, и врала, что сама упала, в очередной раз выгораживая гаденыша, лишь бы того не засадили наконец.
И так не в первый раз, ‑ пожаловался Карпенко, ‑ не понимаю я этих мамаш, вот отпустим мы его без заявлений потерпевшей, а он придет, с радости напьется и снова морду своей родительнице начистит, ‑ ладно, еще разик черных спекулянтов трухнуть дел милое. Еще мясников не трогали и продавцов рыбы, правда там и нашего брата хватает, ну с них возьмем поменьше, пусть порядок знают, а с этих продавцов мандаринов сдерем под первое число.
Условились через час прямо у входа на рынок, и Авдюкин погрузился в мечты о сладком грядущем вечере, в отделении слышались крики – привезли пьяную компанию студентов, взятых в каком-то скверики, студенты орали, требовали адвокатов, упоминали конституцию – все, как всегда, будут топорщиться, пока кому-нибудь в дюндель не заломят или под замок к уркам не посадят – сразу успокоятся, свою долю отстегнут и их отпустят.

 

Глава 8
В камере

Когда Петра вели в камеру – все казалось ему ватным, неестественным, он ощущал себя как когда-то в детстве, когда вдруг вспыхивал грипп и мир вокруг терял очертанья, становился зыбким, разбухал, был ватным на ощупь, пока мама ласково наклонялась и целовала в лоб и клала холодный компресс на пылающий лоб – и  мир на время становился вновь самим собой: круглой клумбой с розовыми кустами посреди дворика, ажурными высокими дверями, бликами солнечного света и пляска цветов в осколках разноцветного неба сквозь мозаику первой двери.
Петр видел, как упал ЮБ, слышал визг тормозов, словно в плохо снятом детективе, когда выстрел из пистолета убийцы заглушают хлопки плохо работающего мотора проехавшей машины, быстро образовывающуюся толпу вокруг них двоих, тогда же он понял, что следует уходить, что-то пошло не по плану, или по плану? – может он хотел именно этого – его врага у своих ног, поверженного, возможно, уже мертвого.
Что же, Петр – спрашивал он сам себя, – ты доволен, ты счастлив? Вот оно – возмездие, ты отомстил тому, кто исковеркал твою жизнь, жизнь твоей страны, кто воспитал свою дочь как дешевую проститутку – бегающую только за своими удовольствиями, но сумевшую повторно, вслед за отцом, растоптать твою жизнь, сделать тебя вечным беглецом, импотентом, сладострастником, которому никогда не обрести желаемой цели.
Он потерял любовь, и что ему должно было быть до смерти ЮБ? Разве потерять любовь и веру не страшнее, чем потерять жизнь? Фраза была пошлой, но от этого не становилась менее правдивой и он бы с удовольствием поразмышлял о соотношении пошлости и подлости, смеха и трагедии, но конвоир периодически оборачивался и ухмылялся, будто его веселила эта картина – он, недавний деревенский парень, ведущий по длинному тюремному коридору знатного иностранца, а вокруг – хлябь русской действительности, которую теперь этому иноземцу мудаковатому придется хлебнуть полным ртом.
А Петр не понимал, виноват ли он, что это многоликий человек упал и угас сразу во всех своих обликах, на той земле, точнее, ирония судьбы, асфальте – асфальтовое покрытие под ногами потрескалось и было скользким, его вели по длинному коридору, сырому, влажному, со стен сочилась сукровица известки и штукатурки, зеленой от грибка, вечного жителя кладбищ, и сверху что-то сочилось тоже, то ли кровь, то ли стекавшая с войлочных бесконечных под потолком червей, по которым бежала во все камеры, щерящиеся тяжелыми зелеными дверями на конвоируемого вдоль них Петра, вода, только там, внутри чрева червя она была животворной – а эта, по скользким блестящим стенам и с вонючего потолка – мерзкой, убивающей всякое желание жить, жидкостью, – разве я виноват, в такт шагу повторял одну и ту же фразу Петр весь этот долгий, бесконечно долгий коридор.
Время и пространство сливались в некой сложной стереоскопической фигуре – что-то вроде тоннеля Босха, или слепка длинного падения – как и этот обмотанный войлоком червь-шланг над головой, как и сам коридор – после наркоза в детстве, в глухой бесконечный колодец, черный и вращающийся в его потерявшем самого себя разуме. Время измерялось шагами, пространство – длительностью пути, и они не кончались, а ЮБ все падали падал – снова и снова на асфальт под визг тормозов и крики гудков и гул человеческой речи.
А потом он оказался в каком-то узком и длинном склепе, еще более промозглом и сыром, чем коридор – всего с двумя койками по бокам – потом ему объяснят, что все-таки америкоза не стали штамповать в общей камере – правда, не скажут, что отправили в камеру для просмотра больных и лежащий на второй койке зек был туберкулезником, ожидающим перевоза в тюремную больницу или на кладбище, если бы больницы не дождался.

 

Глава 9
Однокамерник

Ожерелье морщин, тонкое ожерелье прожитых часов, минут, мгновений и синюшная одутловатость шеи, разувающейся от каждого вздоха сиплым взрывом краденного у жизни воздуха – вот он, бывший комсомолец, зэк с многолетним мешком забот, спорный жилец этого мира.
Зек напевал под нос странный набор – шаланды да темная ночь, да синий платочек, слова лились переливались щемящим чувством тоски по утраченному. Бомж, вечный сиделец, пасынок системы воспевал ее душевный состав в сырой камере, будто давал оплеуху бездомному псу. Что тянуло этого, потерявшего судьбу человека, к песням пожиравшей его страны, что заставляло с тоской выводить те же слова, что пели охранявшие его полупьяные солдатики, безразличные к человеку следователи, стукачи и активисты, славшие свой собственный народ по сырым этапам в такие же камеры, разбросанные, как пятна на пардужьей шкурке, на шагреневой коже самой большой суши в беспорядочном пространстве законной смерти?
Фальшь чувствительности, захваченность беспамятством, вечно русское самомучение, самоистязание разрывающей сердце тоской по несбыточному Китежу, по стране вечного довольства. А ведь брало за душу, вытягивало ответные пряди влаги, набрасывало на лицо, запрокинутое к серовато-желтому, в оспинках и выбоинах ненависти, высеченной из глаз множество смотревших до него в это подобие неба – потолок КПЗ, отстойника перед небытием, карманного чистилища палачей, и Карсавину самому хотелось подвывать сиплому полушепоту, полуречитативу, будто оплакивать собственную смерть.
Карсавин сел на левую койку, заправленную старым рванным шерстяным одеялом, темно-синим с полосками сверху и снизу, светлыми, как у зебры. Почему-то вспомнил пионерский лагерь – там выдавали такие же одеяла, шерстяные, замусоленные, с полосками. Видимо, для зеком и пионеров их вышивали на одном заводе.
Старик, так же внезапно, как пел не реагируя на появление нового сокамерника, перестал тянуть это жуткий полустон-полураспев, и не садясь, повернулся с кряхтением набок, лицом к Карсавину.
– Ну что, земеля, и тебя замели суки? – спросил он, причем губы его, потрескавшиеся и припухшие, почти не раздвигались, а из узкого прохода между ними вырывался страшный сиплый звук, будто там, внутри этого старика, скрипели мельничные жернова и завывал осенний ветер.
– Ты часом не священник? – а, батя, а то борода как раз как у попов?
– Нет, я профессора из Америки – ответил Карсавин. Вам плохо?
– Ни хрена себе, из америки? А не хиздишь, батя? Я вот и за Уралом был, и на Севере, и на югах кантовался, и в любой дырке нашей великой и могучей был, все задницы позатыкал, а вот в америках ни разу. А может, нет ее, коммуняки придумали? Как хотят пустить в расход, отправляют в Америку?
Карсавин усмехнулся, вспомнив Свидригайлова – не память ли сыграла шутку со стариком, неосознанно вспомнившем школьные уроки в далеком прошлом своем?
– Тебя как зовут? – он обратился сразу на ты, хотя обычно к старшим всегда был на вы, но здесь, в этой нелепой обстановке, это показалось бы вычурным.
– Иваном, а тебя, америка?
– Меня Петром. Нет, Иван, Америка есть, хотя и очень далеко.
Иван хотел что-то ответить, но вдруг глаза его закатились и он схватился за грудь, из нутра которой, нарастая, пошел звук рокочущей волны и сперва сиплый воздух вырвался из открывшегося широко рта, а потом и кашель, как сгусти застоявшегося воздуха, наполнил камеру, и Иван стал задыхаться. На губах его выступила белая густая пена, потом она окрасилась в алый цвет, Иван весь задрожал, попытался присесть, Карсавин подскочил к нему, упал коленями на грязный пол, и снизу толкнул сокамерника в спину, просунул руку и с силой приподнял Ивана.
Тот вытащил из кармана надетой прямо на грязную рубашку телогрейки страшный, весь в красных подтеках, носовой платок, вернее, то, что от платка осталось, кровавую тряпку, и приложился к губам.
Приступ на секунду закончился, Иван кивнул обессилено Красавину и тот опустил соседа на койку.
Иван полежал немного и вдруг вновь в груди его стал рождаться звук разрывающихся пакетов, грохот падающих камней, нарастающий голос смерти.
– Кажись, помираю, старичок, просипел Иван. Поэтому сюда и перевели из большой камеры, как доходягу.
– А почему не в больницу? – спросил Карсавин, чувствуя неожиданный страх, причем он не мог бы сказать – этот страх вызван мыслью об открытой формой туберкулеза, возможной смертью, которую он увидит впервые в жизни, его собственным будущим в этих казематах?
Ему хотелось бы, чтобы этот животный страх был страхом за чужую человеческую жизнь, но где-то нутром он понимал, что трясет его в ужасе, что и он сейчас забьется в конвульсиях, зайдется в таком же кашле.
Ему уже казалось, что через узкое пространство между двумя камерными койками несутся, похожие на маленьких мерцающих мглистых мошек, черные капли туберкулеза, нет, скорее, извивающиеся, как жирные черные черви, ползут по жуткому выщербленному полу палочки-червячки, и надо подобрать ноги, надо закрыть рот рубашкой или хотя бы платком, завязать его сзади узлом – и будет что-то вроде марлевой медицинской маски.
Иван снова кашлял и его трясло всего – все его тело подпрыгивало на койке, глаза закатились и было видно, что он задыхается.
Карсавин вскочил, сразу же забыв о страхе за свою жизнь, хотя и подавил он этот страх усилием воли, страшным усилием сознания – нехорошо бояться за себя, когда перед глазами помирает кто-то, будто он взял сам себя за шкирку и встряхнул, как всегда. Когда его охватывал страх, как тогда, когда его везли на Лубянку в первый раз, как тогда. Когда Ксюша призналась, что у нее кто-то есть.
Карсавин навалился на железную громадную, темно-зеленую дверь камеры, и застучал, заколотил кулаками, ногами, чуть ли не лбом, крича – умирает, человек умирает, вызовите врача.
И снова: «врачаумираетумираетчеловекумираетвызовитеврача умираетчеловекврачаумираетвызовитеврача»!
За дверью послышались быстрые шаги, подбежал караульный или кто-то из охраны, открылся глазок и появился зрачок.
Карсавин отшатнулся, чтобы стало видно бьющегося в припадке кашля Ивана, и снова заорал: «Если не вызовете врача, завтра в посольстве США узнают, что у вас в тюрьме убивают людей.
Фашисты, откройте, человек умирает, вы же люди все-таки!»
В соседних камерах тоже закричали, забили в двери, по всему коридору, который совсем недавно под конвоем проходил Карсавин, послышался гул и он, сливаясь с гулом в груди Ивана, показался Карсавину адским грохотом, разрывающим его мозги, кору мозга кору земли магма заливающая глаза алая красная как у Ивана на губах и внутри – в уже разорванных и разодранных этим диким грохотом груди.
Дверь распахнулась и двое дюжих охранника ввалились в камеру, но вместо того, чтобы что-то делать с умирающим и все продолжающим заходиться в кашле Иваном, они схватили сзади Карсавина, заломили руки и потащили к выходу. Третий захлопнул за ними дверь и Петра вновь вели знакомой дорогой, потом свернули куда-то в другое место и, наконец, втолкнули в комнату, уже не ту, в которой его «принимали» в тюрьму, но тоже оснащенную массивным черным столом, за которым восседал майор в форме и даже фуражке, а напротив майора, на стульчик, но отпустив руки – усадили Карсавина – и отошли, вытянувшись в струнку два молоденьких, веселых и озорных солдатика внутренних войск.

 

Глава 10
Добрый и злой

Майор сидел, перебирая какие-то папки, похожие на обычные бумажные персональные дела в отделе кадров какого-нибудь захудалого провинциального заведения – потертые, с распустившимися во всех смыслах тесемками, с чернильными каплями на поверхности.
В углу, в глубине, сидел некий молодой человек, в цивильном, без галстука, расстегнутый ворот белой рубашки давал возможность увидеть какую-то цепочку – возможно, от нательного крестика.
Этот человек молчал и пристально смотрел на Карсавина, и его силуэт в темноватом углу вполне мог показаться мебелью.
Майор вдруг откинулся на спинку стула, папки легли перед ним одна на другую – на покрывающее стол сукно, зеленого бархатистого цвета, затем снял фуражку, протер лоб давно не стираным платком, улыбнулся Карсавину и тут же, не меняя выражения лица, заорал так, что мгновенно на лбу у него вздулись вены, а горло, казалось, так напряглось, что разорвет солдатский зеленоватый воротничок:
– Что Вы здесь мне цирк устраиваете? Это Вам не Белый дом, думаете, что если иностранный гражданин, так все можно, можно орать, мешать заключенным спать?
Карсавин попытался ответить, но майор даже не дал ему закончить фразу и вскочил, причем голос его еще окреп и уже казалось, что это кричит целый взвод майоров, а не один человек.
– Мы, что, сами не знаем, кому и когда помогать надо, кому и когда врачей вызывать, а кого к стенке и привести в исполнение?
Это раньше тряслись над каждой слезинкой, над каждой замученной душонкой, а сейчас, как в рекламе: 2 в 1, 3 в 1 – 1000000 в одном, то есть планово, без эмоций, без идеологии – так, чтобы жить было не скучно, вот в Америке, самой передовой стране мира, забивают приемных детей из России.
Вначале здесь пьяные, с сивушным перегаром или наркотическими подагрическими венами мамаши, с толстыми сизыми носами и дурно пахнущими вагинами, выделяющими не жизнь, но гниловатую желто-зеленую слизь, подбрасывают своих случайно заведенных в чаду пьяных совокуплений детишек (если не выбрасывают вообще) на мусорники или в подъезды, а затем их мучают в бесплатных приютах маньяки-педофилы с вечно подрагивающими и протекающими фаллосами, а тем, кому повезло – забрали за бугор – в ваши еханные палестины и бугры, сытые импотенты и бесплодные от множества абортов и разливанного моря коки, с обвисшими челюстями и грудями иностранки, и там, в подвалах своих трехэтажных коттеджей ночами избивают: пока изломанные детские тела не распластались на цементном полу будто тушки…
Красное от крика лицо майора нависло над опешившим и замолчавшим Карсавиным, офицерский лоб был усеян капельками пота, словно жемчужинками лоб принцессы из давней детской сказки – успел подумать Карсавин, а продолжение уже следовало, причем уже прямо в лицо, точнее, уши Петра.
– Восемнадцать увечий нашли на теле русского четырехлетнего мальчика в одном таком подвале США. А сколько таких подвалов, а сколько таких взрослых выродков – всех расстрелять?
Так тогда и Освенцим верен, и Ясеновац, и поэзия тут не причем!
А нищие в подворотнях и на помойках, а старики и старухи в подземных переходах, а беспризорные с недобрыми взглядами пацаны?
Меня восхитило выступление одного такого демократа и борца со сталинизмом: «да, нищие есть, но зато они теперь йогурт в магазине купить могут!» Вот так – вот цена человеческой крови и пота – баночка йогурта!
Вот при сталинизме – мильоны сгинули!
Тут майор отодвинулся от Карсавина, но не сбавляя громкости, и уже оказался снова за своим столом, правда, теперь он стоял и хлопал всей тяжестью сложенных папок о зеленоватую поверхность, будто отбивал засохшую тарань:
– А тут всего лишь один какой-нибудь вонючий старик. Или вонючий подкидыш! Конечно, ими можно пожертвовать ради светлого будущего капитализма, конечно, мимо них легко пройти, зажав нос, и бросить червонец на йогурт. А вот мимо миллионного мы не пройдем! Тут мы горой станем! За человечность, за справедливость, законность, за свободу, черт возьми!
А то, что беззаконно страну развалили, людей в нищету и вымирание бросили?
– Так это не люди, это – необходимые продукты перехода, жертвы определенного исторического периода!
Так-то вот с гуманизмом дела обстоят.
Майор снова стоял перед Карсавиным, лицом к лицу и вдруг положил руки Карсавину на колени, нагнувшись впереди  почти падая на Петра, причем крик его прервался в один момент и теперь он доверительно шептал, еще не вполне отдышавшись, и потому чуть сипловато, почти как недавний сокамерник Карсавина:
– А знаете, что этот доходяга сделал, которого вы защищаете – с открытой формой туберкулеза и раком легких?
Вот я вам подготовил выписку из его дела, – майор кивнул на загадочные папки. А заодно вот вам делишки еще нескольких таких же доходяг – вы их почитайте, только никому – тут майор совсем низко склонился над Карсавиным, приблизил жирный волосатый палец к свои пухлым сытным губам, это ж тайна следствия, исключительно для вас выдержки сделал, так сказать, в пропедевтических целях, вы же доктор филологии, понимаете, что к чему, все эти допуски, спецхраны, тайны хранения и авторские права, так что сами понаслаждайтесь, а когда вас освободят, ведь понятно, что вас, американского гражданина – выпустят: завтра-послезавтра под поручительство посла, а потом вы уедете, так что молитесь, чтобы Юрий Борисович жив остался…
Неожиданно силуэт в темном углу издал некий звук, что-то среднее между кашлем и замечанием, майор оглянулся, хлопнул себя по лбу, и уже осторожнее промолвил, почти заискивающе:
– Но перед тем, как вой подымать там у вас, в капиталистическом раю о замученных в застенках русской тюрьмы – вы эти выписочки вспомните, а еще лучше – господам правозащитникам покажите, тем, у которых свои детки есть… И попросите их встать перед посольством вашей великой и гуманной страны с требованием освободить всех этих выблядков, детей умучавших…
Карсавин хотел возразить, сказать, что между государством и человеком есть разница, и если человек становится поддонком, свиньей, даже убийцей, то государство должно быть выше этого уровня падения человека. Оно должно человека тянуть вверх, а если тот не хочет, обращаться с ним, как с больным, а не как с отходным или расходным (тут он мысленно запнулся, совсем не желая играть в слова и подбирая более точное выражение) материалом…
Но истошный крик майора, а потом столь же доверительный шепот, кашляющий в углу силуэт – весь бред советского мира, от которого он, казалось, когда-то сбежал и в который он сам, по своей воле, вернулся, был столь очевидно нереален, дымчат, расплывчат, что вступать в диалог с этими тенями, этими элементами отсутствия было невозможно, преступно, и единственное, что он мог сделать – так это отказаться участвовать в игре небытия.
Папки легли ему в руки, бодрячки вновь возникли одвубок, как архангелы, подхватили под белы ручки, папки Петр притиснул к груди совершенно автоматически, и вновь его вели по коридору к знакомой камере.
Когда дверь открыл третий охранник и Петр вошел – кровать напротив его лежанки была чистая, застеленная, в камере никого не было, и лампочки светили ярко, и от них исходило тепло.

 

Глава 11
Предложение мести

Петр провалился в сон, даже не пытаясь просчитать завтрашний день, понять, что случилось, будто его подхватил мутный и беспощадный поток судьбы, знающий о цели своего движения ‑ и оставалось лишь подчиниться или утонуть, пытаясь противостоять желтовато-грязному течению с вещами из его детства и юности, подпрыгивающими на вспененных волнах, бьющих по лицу, по всему и без того изболевшемуся телу.
В этом сне снова бежали и бежали мимо люди, снова стреляли и падали, умирали и убивали, и все это были русские люди, и хрипящий от удушья старик-душегубец, и солдатик с испуганным лицом, в зеленом из голливудских боевиков камуфляже, только размера на два больший, отчего остриженная маленькая голова торчала из воротничка, а глаза глупо таращились на лежащего рядом паренька – тех же лет и тоже в рубашке на вырост, и дуло автомата еще помнило выстрел, направленного в уже упавшего и мгновенно убитого им человека, а потом рядом оказывался Юрий Борисович и Ксюша, и они втроем куда-то шли, звенела музыка, колокольчики, гитара и высокий чуть усталый голос барда пел о деревянном башмаке и дондигидоне, Ксюша, любовь моя и второй не бывать, и второй не быть, это тебе, Петенька, не Рим и даже не Иерусалим, это человек – храм тела его, душа его, и когда она уходит, выпархивает из рук твоих, пустота в ладонях твоих, и пустота в душе твоей уже навсегда, хотят ты и не виноват ни в чем…
Будил Петра вчерашний молодец – из тех, вытаскивавших его из камеры на беседу к майору, но теперь будил ласково, слегка притрагиваясь к плечу ‑ вставайте, товарищ заключенный, там Вас посол ждет, видимо, в его вохровской практике еще не было тов. зеков, которых ждет приехавший с утра в тюрьму посол великой державы, и отсюда вместо обычного ты с очень маленькой, едва заметной буквицы вдруг вырастало громадное «В», какое и произнести сложно, и доставить необычного зека следовало в сохранности и ласково, как приказал сержантику вчерашний гость из угла – в кабинете майора сегодня командовал он.
Петр же совсем был измучен сном и видениями, и всем, что вдруг так мощно вошло в его жизнь: арест, смерти, солнечный удар Эльмы, отказ увидеться с ним Ксюши, расстрел Белого дома и тюремная реальность. И шел он спокойно, чуть ли покачиваясь, так что солдатик поддерживал его и, невиданное дело, даже подталкивал под локоть – «мол, браток, ты не дрейфь, посол уже здесь, вытащат тебя из нашего колодца».
В кабинете сидел вчерашний невидимка, ‑ посол оформлял бумаги на входе в тюрьму, и было время поговорить с Карсавиным начистоту.
‑ Садитесь, Петр Петрович, милости просим, ‑ вблизи невидимка был вполне себе симпатичен – блондинист, лет 35-40, с умным, проникающим в глубь души, взглядом, в штатском, и даже воротничок был распахнут, и виднелась черная нитка – «неужто нынешние гэбистики кресты носят?», ‑ подумалось Карсавина.
Он сел.
– Зачем вы вернулись? Зачем приехали? – Вопрос был задан быстро, почти наступательно, но не агрессивно, будто спрашивающий знал ответ и лишь хотел убедиться в верности своего знания.
– Я люблю свою родину, я не могу без нее, – обреченно сказал Петр.
– Любите, и поэтому развалили? Как Ксюшу – любите? И ее бросили, ее предали, тоже из любви?
Странная любовь у господ интеллектуалов – разрушительная для объекта такой пламенной любви.
Петр тяжело задышал – они все знаю про Ксюшу, про него – он перед ними совсем беззащитен, как и тогда, совсем голый. Прозрачный, просвеченный всеми известными науке лучами – и неизвестными тоже. Лучами ненависти, лучами любви, лучами подозрения и лучами негодования, лучами презрения и лучами соблазна… И что с того, что он может броситься на этого сосунка и попробовать его задушить? Себя не задушишь. Тем более, что тот прав, мы действительно любили – и разрушили. Он действительно мечтал о жизни с Ксенией – и остался навсегда без нее.
Они все ее развалили: все вместе, и друзья, и враги, и борцы с режимом, и его защитники, и правители, и народ, и быдло и они – соль нации – интеллигенция.
Что же оставалось – согласиться со словами блондина, посыпать голову пеплом?
‑ Я не требую ответа, потому что Вы знаете, я прав, и этого достаточно. Я тут совсем по-другому поводу.
Через минут двадцать появится Ваш посол – и мы выпишем бумагу, что передаем Вас ему на поруки с обязательством явиться, если что-то прояснится по Вашему делу. Пока же Вы проходите не по статусу обвиняемого, а как свидетель, поэтому Вас держать, иностранного гражданина, в тюрьме – себе дороже.
Но я вот что Вам хочу сказать, Юрий Борисович, пусть для Вас останется в прошлом вся эта безумная неделя в Москве, забудьте о всех, кого тут встречали (Карсавин вздрогнул, поняв, что и об Эльзе им известно), но ведь есть и те, кто тогда, в той неприятной ситуации, повел себя не по-дружески, не по-человечески. Те, кто стал распускать слухи о Вашем стукачестве, о сотрудничестве с нами. Видите, я совсем откровенен с Вами, и вот почему.
Я хочу предложить Вам вполне разумную сделку.
Карсавин насторожился, сделок он не хотел, ни справедливых, ни подлых, он устал от сделок – с совестью, страной, судьбой, необходимостью жить так, а не иначе.
‑ Мы открываем наши архивы – естественно, только для Вас, не на вынос – показываем Вам Ваше дело – и всех, кто в нем участвовал, дает Вам возможность выписать имена всех наших доброжелателей и показания Ваших друзей и даже Вашей возлюбленной, дочки Юрия Борисовича.
Вы узнаете то, что не знает никто.
А взамен Вы, когда вернетесь в США – можете опубликовать имена стукачей и отомстить всем. КТО Вас оболгал, но…
Блондин многозначительно замолчал, Карсавин молчал тоже, все было более чем неожиданно. Только недавно он требовал открыть дело – ему отказали и его попытка убить ЮБ (или убийство) были реакцией – ответом на вдруг возникший тупик. И вот мечта, ради которой он сорвался и покинул теплое местечко в Колумбийском Университете, бросил Катю и замечательную жизнь и оказался тут – на тюремных нарах, вдруг осуществляется.
Более того, ему предлагают открыть имена тех, кто на него стучал, доносил, лгал о нем.
‑ И это все, что вы хотите от меня? – недоверчиво спросил он.
‑ Почти, ‑ мягко сказал блондинчик, – почти.
‑ Вот так всегда, приманка на крючке вкусная, но сам крючок потом оказывается вполне себе несъедобным – Карсавин впервые за последнее время улыбнулся.
‑ Я рад, Петр Петрович, что Вы приходите в себя – тут же отреагировал собеседник. – Открою все карты. У нас в стране многое изменилось, и мы сами, органы, тоже меняемся. Но ведь не все хотят видеть сильную и самостоятельную Россию. Мы знаем – Вы настоящий патриот, и поэтому мы готовы принести извинения за то, что тогда вторгались в Вашу жизнь. Смешно, но и ведь и Гумилев, которого Вы распространяли, и Волошин – тоже были патриотами, тоже любили Россию. Так что тут цель одна – мы хотим защищать Россию от врагов. Мы это делаем здесь, Вы, попав в США, но оставшись русским патриотом, можете это делать там. Вот и все.
‑ Как все? – спросил Карсавин, ‑ Вы мне просто предлагаете вернуться в Америку и стать там патриотом России? Согласитесь, бред.
‑ Бред, но вы не совсем так поняли. Мы предлагаем выгодную сделку – месть в обмен на сотрудничество с Родиной. Вы получаете от нас всю нужную Вам для дальнейшей жизни информацию, а в ответ при случае даете нам информацию – но лишь ту, которая идет на благо Родины. Денег не предлагаю, знаю, это Вас оскорбит.
‑ А какую информацию на благо Родины может дать профессор русистики в Колумбийском Университете?
‑ Очень просто. Вы общаетесь со многими американскими интеллектуалами, которые вращаются вокруг проблемы России, среди них могут оказаться те, кто нам нужен. Вот Вы и будете связующим звеном между Вашей средой и нашими потребностями. Причем решать будете сами, мы не на чем не настаиваем. Я просто уверен, что Вы не меньше нашего не любите тех, кто ненавидит нашу страну и желает ей зла. Вот и все...
‑ Вы мне даете время подумать? – спросил Карсавин.
‑ Конечно. Сейчас Вас отведут в камеру. Когда посол оформит все бумаги – Вас выведут к нему, и Вы окажетесь на свободе. Сегодня или завтра, как уж тут бюрократическая машина сработает. И тогда если захотите, позвоните по известному Вам телефону, и мы встретимся обговорить все. И приготовим Ваше дело.
Человек в штатском нажал на кнопку вызова, снова вошел сержант, еще более удивленный картине – полковник госбезопасности горячо жал руку зеку, едва ли не обнимал его.
Но он ничего не сказал, вытянулся по стойке смирно и отдал честь.

 

Продолжение следует (начало в №№10, 11, 12-2018, 1-2019)

Продолжение следует (начало в №10-2018)
Александр Закуренко “Доброжелатель” роман первая книга

(продолжение в №11-2018)
Александр Закуренко “Доброжелатель” роман вторая книга

(продолжение в №12-2018)
Александр Закуренко “Доброжелатель” роман третья книга

(продолжение в №1-2019)
Александр Закуренко “Доброжелатель” роман четвёртая книга

 

“Наша улица” №231 (2) февраль 2019

 

 

 
 
kuvaldin-yuriy@mail.ru Copyright © писатель Юрий Кувалдин 2008
Охраняется законом РФ об авторском праве
   
адрес в интернете
(официальный
сайт)
http://kuvaldn-nu.narod.ru/